Меня интересует эта женщина, я хочу, чтобы она была на моей стороне.
Мне надо ее завербовать, сделать своим агентом.
Будем считать, что она — его дальняя родственница, хотя тогда она и моя родственница.
По крайней мере, если он — действительно мой отец.
Девочка опять начинает плакать, девочке опять тошно до того, что хочется блевать.
Девочку употребили, изнасиловали, поимели во все дыры.
Без любви.
Муж останавливает машину.
Мой муж.
Мой мачо натуралис.
Он выходит и включает сигнализацию.
Машинка Седого опять работает как часы.
Я знаю, что сейчас произойдет.
Он пойдет в офис, а оттуда позвонит мне домой.
И скажет, что скоро приедет, совсем скоро.
И я знаю, что я отвечу.
Как знаю и то, что сейчас сделаю.
Пока у меня еще есть время.
Изнасилованная девочка встанет и пойдет в его кабинет.
Держась за стенки, потому что ее опять качает.
У меня болят все мои дырки, все мои чудные, замечательные отверстия.
И то, что спереди, и то, что сзади.
И то, которым говорят.
«Блядь» — было написано фиолетовыми буквами на клетчатом листке бумаги много лет назад.
И это было правда, по крайней мере, сейчас я в этом уверенна.
Я дохожу до его кабинета и открываю дверь.
Вхожу и подхожу.
Подхожу и открываю.
Он лежит там же, где и должен — в нижнем ящике стола.
И дискета лежит рядом.
Я хочу взять ее и просто сломать. Переломить пополам. Перегрызть, разорвать, но мне она еще пригодится.
Не знаю, для чего, но знаю, что еще не время.
И я беру нож.
Второй раз за какие–то двое суток.
Еще двое суток назад я догадывалась о его существовании очень смутно.
Просто чувствовала, что он должен быть.
А потом я его нашла.
Подержала в руках и положила на место.
И сейчас беру снова — я не буду кромсать эти листочки своими ухоженными пальчиками.
Я люблю свои пальчики, они мне еще пригодятся.
Я иду в спальню и закрываю дверь.
Он не застанет меня врасплох, он пока опять сидит за компьютером и даже не стремится набрать мой номер.
Наш номер.
Его и мой, мой и его.
Я беру книжку и аккуратно вырезаю первые пять с половиной страниц.
Эту часть признаний пожилого господина, который может иметь счастье быть моим отцом, я уже уяснила.
Старый похотливый павиан, брошенный молодым любовником.
Я складываю странички тоненькой стопкой, кладу на пол и примериваюсь, куда бы лучше вонзить лезвие.
Естественно, что в самый центр, там, где должно быть сердце.
В центре страницы, у человека — чуть левее.
Я наношу первый удар.
Страницы лежат на ковре, нож легко входит в ворс.
Я вытаскиваю его обратно и наношу еще один удар.
Затем — еще.
А потом просто тыкаю и тыкаю, пока страницы не превращаются в крошево.
Рука болит, муж все еще сидит за компьютером.
Но мне мало, я все еще в бешенстве, я уже не плачу, но мне все еще хочется наносить удары.
Я откладываю нож, сгребаю в кучку бумажный мусор и иду топить его в унитаз.
Потом беру сумочку и достаю из нее маленький черный пакет с фотографиями.
Он не звонит, видимо, он просто забыл, что я есть.
И этого я ему тоже не прощу.
Я разобью его флакончики с туалетной водой и одеколонами, я утоплю в ванне его любимый костюм.
Если он не позвонит в ближайшие пять минут.
Гнусный, отвратительный, вонючий козел.
А мой папаша — похотливый старый павиан.
А я — блядь.
А моя мать все знала, и потому ее фотографию я порежу первой.
На еще более мелкие кусочки, чем книжные странички.
Кусочки/странички.
Кусочки тире странички.
А потом порежу ту фотографию, на которой двое мужчин — один совсем юный, второй — намного старше.
Интересно, где мой папаша склеил моего мужа?
Мне отчего–то хочется, чтобы это было в общественном туалете.
Они стояли рядышком и мочились, и мой папаша углядел, какой у моего мужа замечательный член.
И позарился на него.
И получил.
Тот самый член, который я знаю, как свои пять пальцев.
Как всю свою ладонь.
Хоть левую, хоть правую.
Я могу описать его с закрытыми глазами.
И когда он стоит, и когда не стоит.
Все родинки, все впадинки.
Хотя впадинок на нем нет, а родинка есть, одна, большая, на головке.
На ее правой части, если быть точнее.
Я целовала ее, наверное, больше тысячи раз.
И ночью, и днем, иногда я делаю это даже утром.
Точнее, делала, вот уже пару лет, как мы не занимаемся любовью по утрам.
Хотя по утрам мне нравилось, только надо до этого освободить пузырь.
Я бы хотела посмотреть, как это было у них, но чувствую, что это мне не удастся.
Скорее всего, их роман действительно — давно в прошлом.
Кто кого бросил — муж папашу или папаша мужа?
Я предпочла бы, чтобы это сделал папаша.
Мой отец.
Может быть, мой отец.
Вот именно, что может быть, но другого варианта у меня пока нет.
И навряд ли будет.
Я убиваю фотографию двумя точными ударами.
В голову одному и в голову другому.
А потом режу ее на кусочки.
Мне понравилось это занятие, хотя ножницами было бы легче.
Но ножом — приятнее.
Две убитых фотографии складываются в одну кучку, он все еще не звонит, я уже не нахожу себе места.
Сейчас я начну убивать постель.
Ту самую, в которой мы спим и занимаемся любовью.
Он придет домой и увидит, что вся квартира — в длинных полосках материи. Убитые простыни, убитые наволочки, убитые пододеяльники.
У нас два одеяла, когда мы занимаемся любовью, то он залазит под мое.
Ныряет, укрывается, приходит, подползает.
Он предпочитает заниматься любовью на моей стороне.
И не звонит.
Остается одна фотография, последняя.
Я перевожу дух.
Удар должен быть точным, смерть последует наверняка.
Я примериваюсь.
Муж придвигает к себе телефон.
Мне надо успевать и я набираю в легкие воздуха.
Он набирает номер.
Я замахиваюсь.
Телефон звонит.
Я наношу удар, нож по самую рукоятку входит в ковер, последняя фотография мертва.
Я беру телефонную трубку и слышу, как он ласково говорит мне, что очень соскучился и чтобы я одевалась. Он хочет, чтобы я надела свое черное платье. Без рукавов. Мы поедем ужинать. Он сейчас заедет за мной, а потом мы пойдем и поймаем такси — он очень устал и ему надо немного выпить, так что машину он оставит. И за ужином познакомит меня с одним своим партнером, очень приятным пожилым человеком. И вообще он соскучился. Сколько мне надо времени, чтобы собраться?
— Полчаса! — говорю я, ничего не соображая.
— Через полчаса я за тобой заеду! — говорит он и кладет трубку.
Я собираю убитые фотографии в кучку и несу их хоронить в туалет, вслед за книжными страничками.
Вода смывает клочки, у меня всего полчаса в запасе, чтобы одеться и накраситься.
Обидно только, что я не смогу захватить с собою нож!
Я опять не принадлежу сама себе.
Как и все последние дни.
Впрочем, порою мне кажется, что все мы не принадлежим сами себе, хотя это уже из разряда отвлеченностей.
Мужские отвлеченности и женские отвлеченности.
Они не принадлежат сами себе в своих отвлеченностях, мы — в своих.
Но временами эти отвлеченности пересекаются.
Мне надо было сказать, что я никуда не поеду, что он такой грязный и вонючий козел, что ехать с ним — западло.
Если с ним поедешь, то провоняешь сама.
И станешь вонючкой.
Вонючий, провоняешь, вонючка.
Он сидит рядом с шофером, я устроилась сзади.
В том самом платье, которое он просил надеть.
И в плаще.
И в туфельках.
Дойти от машины до ресторана — меньше минуты.
Или чуть больше.
Смотря, как идти.
Получаса мне хватило. Я даже успела принять душ и заново накраситься.
И убрать все следы в спальне.
Следы от своего бешенства.
Бешенная сука, сука, сошедшая с ума.
Сумасшедшая сука.
Нож опять лежит в столе, все остальное плывет в канализации.
По сточным трубам, вместе с мочой и фекалиями.
Из одной трубы в другую, из той — в очередную.
Первая труба, вторая труба, третья труба.
Наверное, должна быть и четвертая.
Мне надо бы спросить, что это за люди и вообще — зачем мы едем в ресторан. И в какой.
Обычно я всегда спрашиваю.
Обычно мы редко ездим в рестораны, потому что он не любит рестораны в этой стране.
Он говорит, что там не демократично.
И не всегда вкусно.
И so expensive, то есть — дорого.
Я соглашаюсь, хотя сама так не думаю.
Мне плевать, демократично там или нет, а то, что дорого — деньги надо не только зарабатывать, надо еще их и тратить.